This site uses cookies.
Some of these cookies are essential to the operation of the site,
while others help to improve your experience by providing insights into how the site is being used.
For more information, please see the ProZ.com privacy policy.
Freelance translator and/or interpreter, Verified site user
Data security
This person has a SecurePRO™ card. Because this person is not a ProZ.com Plus subscriber, to view his or her SecurePRO™ card you must be a ProZ.com Business member or Plus subscriber.
Affiliations
This person is not affiliated with any business or Blue Board record at ProZ.com.
English to French: O Me! O Life! General field: Art/Literary Detailed field: Poetry & Literature
Source text - English O Me! O Life!
Oh me! Oh life! of the questions of these recurring,
Of the endless trains of the faithless, of cities fill’d with the foolish,
Of myself forever reproaching myself, (for who more foolish than I, and who more faithless?)
Of eyes that vainly crave the light, of the objects mean, of the struggle ever renew’d,
Of the poor results of all, of the plodding and sordid crowds I see around me,
Of the empty and useless years of the rest, with the rest me intertwined,
The question, O me! so sad, recurring—What good amid these, O me, O life?
Answer.
That you are here—that life exists and identity,
That the powerful play goes on, and you may contribute a verse.
Translation - French À quoi bon ?
Que faire ? Que faire de cette vie, de ces questions incessantes ;
De ces trains sombres qui défilent, inlassablement ;
De ces villes, suffocantes et fiévreuses ;
De moi-même, toujours déçu, toujours coupable ;
De ces yeux qui cherchent en vain la lumière, de cette existence quelconque, de ces souffrances, encore, obstinées ;
De toutes ces déceptions, de ces foules terrassées et sordides qui m’entourent ;
De demain — futile, vide ;
de Moi, de Vous, de Nous.
À quoi bon ? Question éternelle, tragique — À quoi bon, à quoi bon ?
Réponse.
Tout est là, ici, maintenant — la vie, toi ;
Le soleil se lève encore, et comme lui, tu peux briller.
Russian to French: Euphorie General field: Art/Literary Detailed field: Poetry & Literature
Source text - Russian Четыре иконы, опирающиеся на две пустые бутылки «Бон Аква», раскрытый Псалтырь на церковнославянском, два ломтя хлеба с воткнутыми в них горящими свечами, альбомный лист с длинным списком имен умерших родственников.
Я стою перед зеркалом. На мне черное мамино платье и кружевной платок, завязанный на затылке. Делаю пару селфи.
Через открытое окно кухни слышно проезжающую машину. Старуха-плакальщица тяжелым шагом бежит в прихожую: ну чего там, привезли? Нет еще, не они, кричит ей мать. Я стою перед зеркалом и крашу себя: крашу губы нежно-розовой помадой, подчеркиваю нижнюю линию глаз голубым мерцающим карандашом.
Переехав в Москву четырьмя годами ранее, я подстригла волосы, выкинула косметичку и стала носить оверсайз из мужских отделов. Я жила между станциями «Университет» и «Проспект Вернадского», оставалась до закрытия в читальном зале первого гума или в библиотеке на седьмом этаже ДСВ.
После защиты диплома я на пару недель приехала домой. Через несколько дней отца в очередной раз положили в больницу. Ближе к обеду в четверг 20 августа мы с матерью пошли в магазин. Повернув на Ленина в сторону школы, мы зашли в «Колизей». Внутри было душно. Мать взяла хлеб и коробку пшенной каши в пакетиках. Когда мы расплачивались, у нее в сумке зазвонил телефон. Она взяла трубку. Через минуту я увидела ее бледной и что-то мычащей. Она посмотрела на меня: отец умер. На нас уставилась продавщица, крупная женщина в фартуке грязно-сиреневого цвета с белыми каемками: что-то произошло?
За два дня до этого я проезжала мимо больницы на велосипеде. Вглядываясь в окна и стараясь понять, в какой палате находится отец, я кричала: je te déteste, j’espère que tu vas crever.
Я начала ненавидеть отца с десяти лет. Может быть раньше, но только в десять я начала вести личный дневник. В нем нахожу: истории о школьных друзьях, вырезки из газеты с фотографиями нашего поселка, вклеенные записки-признания в любви, которые одноклассник Рома кидал мне на уроках, рисунки сердечек с его именем, истории о том, как меня бесит младший брат, какая у меня красивая мама, какой у меня злой отец, как я переживаю о прыщах на лице, как мама просит меня отравить отца, как я ненавижу отца, как я хотела бы, чтобы он умер, как я мечтаю уехать подальше из дома. Там же на специальной странице нахожу список слов, которыми ко мне обращались дома: гнида, кобыла, шлюха, мразь, гермафродит, тварь, спиногрыз, дармоед, уебище, сволочь, дрянь, гадина.
Он звонил мне раз в пару месяцев по субботам. Обычно я в это время делала уроки в общаге. Если я брала трубку, приходилось сквозь зубы что-то произносить в ответ. В выходные перед днем защиты диплома он позвонил, когда я чертила дорожку амфетамина на экране телефона. Я ответила и поставила на громкую: мамка сказала ты домой скоро приедешь, водку будешь пить? Я молча посмотрела на телефон. Ало? Ну ты там где блять? Я завершила вызов, снюхала дорожку и продолжила работать.
Когда я закончила бакалавриат, он с другом приехал в Москву, чтобы забрать из общаги мои вещи. В пять часов утра он стал названивать мне, чтобы я объяснила дорогу. Во время очередного звонка он, находясь у главного здания МГУ, сказал: тут перед нами какая-то огромная многоэтажка со звездой наверху. Нам куда дальше?
В зале, который фактически был его комнатой, пахло застоявшимся перегаром. Пробоины в стенах из ДСП были заклеены квадратиками обоев, которые отходили у уголков. Коричневая велюровая обивка старого дивана лоснилась от грязи. Сиденье было продавлено: широкое овальное углубление повторяло форму тела. Мы вернулись из «Колизея» и тут же стали собирать его вещи. Не разговаривая друг с другом, мы бросали в черные мусорные пакеты его одежду, пустые пластинки таблеток, тонометр, кривые очки для дальнозоркости, скомканные медицинские справки. Из-за дивана мы вытащили несколько пустых бутылок водки и смятых пачек сигарет, из проемов между частями спинки — несколько заточенных с одного конца спичек, две грязных вилки, обрывок газеты и заднюю крышку пульта от телевизора.
За несколько дней до этого я поливала огуречник. В желто-зеленой духоте огорода прело пахло навозом. Когда я пошла в сарай, чтобы вернуть лейку на место, я увидела отца. Он сидел в дверном проеме бани и упирался руками в пол. Его тело, его огромное красно-коричневое складчатое тело тряслось и наклонялось вперед. Я спросила: все нормально? Да хуево, Кать, сказал он, глядя на меня снизу вверх.
Я кладу помаду и карандаш в косметичку и выхожу из дома через сарай. Остановившись у входа в баню и глядя на пустое крыльцо, я включаю IC3PEAK и начинаю танцевать.
Я хотела бы тебя как тогда обнять, в день, когда я вижу тебя, плачущего, на полу зала. В доме никого — мама только что выбежала в слезах и с криками, брат в садике. Катя, я не хотел это делать, я не хотел. Она сама. Я не хотел, Кать, говоришь ты, глядя мне в глаза. Я хочу приблизиться к тебе, папа, я никогда не видела тебя таким. Мне хочется тебя успокоить, но мне страшно, папа — и я стою на месте, прижавшись к дверному проему.
Он умер в туалете. Слишком сильно напрягся, сидя на унитазе, и его сердце не выдержало. Его нашли в кабинке, мертвого и посиневшего. Ему было 46 лет.
Я сижу на кухне и смотрю в окно. Несколько людей курят на улице. В зале человек тридцать, они крестятся и кланяются вместе с тремя старухами-плакальщицами. Еще несколько шепчутся и плачут в прихожей. Я слышу, как мама с кем-то разговаривает: Я не понимаю, кого хоронят-то? Сашу хоронят, Ирин. Как Сашу? Ирин, давай пойдем выпьем успокоительное. Ко мне подходит незнакомая пожилая женщина. Вытирая слезы и заправляя мои выбившиеся волосы в платок, она говорит: ты ведь доча его, да? Какой светлой души человек был, я таких добрых людей в жизни не видывала! У меня ведь когда денег не было на молоко, он мне всегда взаймы давал. Она достает из сумки кисть засохшей рябины. И улыбался как! Какой светлый человек, это надо же… Она наклоняется ближе, кладет сморщенную ладонь на мое плечо и шепчет на ухо: ты возьми рябинку, ее в угол под потолок повесь, чтобы он не приходил по ночам.
Когда я думаю о своем детстве, в моей голове темно. Иногда эта темнота просвечивается лампочкой кухни: похожая на меня девочка стоит на коленях рядом с лежащей на полу мамой и пытается закрыть ее своим телом. Огромная мужская нога пинает женщину в живот. Огромная мужская рука оттаскивает девочку в сторону.
Несколько мужчин выносят открытый синий гроб из дома. Из старого деревянного дома выносят мертвое тело его хозяина. Открытый синий гроб ставят на три лакированные табуретки. Люди становятся вокруг в несколько рядов, я остаюсь у забора. Мама и брат подходят к отцу, плачут и целуют мертвое тело в лоб. Дедушка держится левой рукой за боковину, а правой крестится. Вдруг он останавливается. Падая на колени, он ревет.
Священник с усилием всовывает свечку в закоченевшие ладони. Если вы храните обиды на усопшего раба божьего Александра, время его простить.
Я до крови кусаю щеку. Я до боли сжимаю пальцы.
На выходе из церкви рыдающая сестра отца кричит мне и брату: ну что, сиротами вы теперь остались! Я оборачиваюсь и вижу смотрящую на нас маму.
Я беру свою горсть земли. Вот где ты теперь, папа: глубоко в земле, и я осторожно подхожу, стараясь не испачкать красивые черные туфли. Мне нравится быть здесь, нравится смотреть на мои длинные стройные ноги, под которыми — трёхметровая яма, где на глубине лежит мой мертвый отец. Я беру свою горсть земли и бросаю ее: mon désir a été plus important que ta vie, papa
Вечером после похорон и поминок я возвращаюсь домой с шампанским. Мама и брат сидят на кухне. Как дела? Брат поднимает голову. Он заплакан. Я сажусь рядом с мамой: Мам, это же то, что ты всегда хотела. Теперь ты одна, и ты можешь делать что угодно. Мам, ты теперь можешь делать что угодно. Ты можешь даже переехать, ты всегда хотела переехать. Мам, мы можем продать этот дом и купить новый, новый дом, где ничего не будет напоминать тебе о старом, где не нужно будет заниматься огородом, мам, ты представляешь, как это будет здорово. Мам, ты можешь уехать из этого места, навсегда, мам, я помогу тебе, мам, у тебя будет новая жизнь, мам, ты меня слышишь? Ты меня слышишь? Мама держит меня за руку, мама молчит. Мама начинает говорить: Катя, это ты можешь ехать куда ты захочешь, я так не умею… И я должна здесь остаться, в знак уважения к нему… Я держу маму за руку, я молчу. В знак уважения к нему, мам? Мама встает и уходит. Брат продолжает плакать.
Через неделю после похорон к нам в дом стучится человек. Я открываю дверь. Я узнаю, что отец должен несколько сотен тысяч рублей.
В полиции нам рассказывают, что он воровал металл, что однажды его раскрыли и поставили на счетчик, что его сообщники заставили его взять кредит на себя, потому что они работают в администрации и им светиться нельзя. Полиция ничем не может помочь.
Как только мы расплатились с долгами, я стала собирать документы для визы в Бельгию. Вечером перед днем отъезда мы с братом долго разговаривали. Он говорил: Я останусь здесь, Кать, с мамой, не поеду в Нижний. Ей тут нужен кто-то, чтобы помогать по дому. С дровами, с печкой, с огородом… Я отвечала: да, Вань, это было бы хорошо.
Я захожу в кафе Брюссельского университета, чтобы поработать, и говорю бариста: Un expresso, s’il vous plaît. Мне звонит мама: она больше не может так жить, она наложит на себя руки, она не понимает, почему отец сломал ей жизнь, почему мы должны были выплатить столько долгов, почему мой брат так себя ведет, почему он пьет и орет на нее, я должна что-то сделать, поговорить с ним, объяснить ему, ведь это мой брат.
Не дослушав, я кладу трубку. Трясущимися руками я снова добавляю мамин номер в черный список.
Translation - French Quatre icônes posées contre deux bouteilles vides de Bonaqua, un psautier en slavon liturgique, deux tranches de pain faisant office de support pour quelques bougies allumées, une feuille sur laquelle sont inscrits les noms des nombreux parents décédés.
Je me tiens face au miroir. Je porte la robe noire de ma mère et un bandeau en dentelle noué au niveau de ma nuque. Je prends quelques selfies.
La fenêtre de la cuisine est ouverte. On entend une voiture passer. Une vieille pleureuse aux pas lourds se presse vers l’entrée : alors, ils l’ont amené ? Pas encore, ce n’est pas eux, s’écrit ma mère. Je me tiens face au miroir et me maquille : un rose léger pour éclaircir mes lèvres, un bleu scintillant pour souligner la ligne inférieure de mes yeux.
J’ai emménagé à Moscou quatre ans plus tôt. Après mon arrivée, je me suis coupé les cheveux, j’ai jeté ma trousse de maquillage et j’ai commencé à porter des vêtements pour hommes surdimensionnés. Je vivais entre les stations Université et Prospekt Vernadskovo. Je restais jusqu’à la fermeture dans la salle de lecture du premier bâtiment des sciences humaines de l’université ou dans la bibliothèque du septième étage de la DSV(1).
Une fois mon travail de fin d’études défendu, je suis rentrée chez moi pour quelques semaines. Peu après mon retour, mon père a une nouvelle fois été hospitalisé. Je suis allée faire des courses avec ma mère. C’était un jeudi, le 20 août, vers midi. Nous sommes entrées dans le Colisée après avoir tourné rue Lénine en direction de l’école. Il faisait chaud dans l’épicerie. Ma mère a pris du pain et des petits sachets de graine de millet. Son téléphone, rangé dans son sac, s’est mis à sonner alors que nous étions en train de payer. Elle a décroché. Une seconde plus tard, elle est devenue toute pâle et a beuglé quelque chose. Elle m’a regardée : ton père est mort. La vendeuse — une femme bien en chair, portant un tablier lilas sale bordé d’un étroit liséré blanc — a braqué ses yeux sur nous : quelque chose ne va pas ?
Deux jours plus tôt, je passais devant l’hôpital à vélo. Je scrutais chaque fenêtre ; j’essayais de deviner dans quelle chambre était mon père ; j’ai crié : je te déteste, j’espère que tu vas crever*.
J’ai commencé à détester mon père vers mes dix ans, voire avant, mais avant, je ne tenais pas de journal intime. En parcourant ces pages, je redécouvre des anecdotes concernant mes amis de l’école ; des coupures de journaux contenant des photos de notre village ; des mots d’amour que Roma, un de mes camarades, m’envoyait pendant les cours ; des dessins de cœur accompagnés de son nom. Je retrouve des histoires qui parlent de mon insupportable petit frère, de ma mère et de sa beauté, des folies de mon père, de ma peur de l’acné, de ma mère qui me demande d’empoisonner mon père, du fait que je le déteste, que je souhaite sa mort, de mes rêves d’ailleurs. Je tombe également sur une page dédiée aux mots qu’on m’adressait à la maison : ordure, jument, pute, saleté, hermaphrodite, monstre, morveuse, profiteuse, connasse, abrutie, vermine, crapule.
Il m’appelait une fois tous les deux mois environ, le samedi. J’étais généralement en train d’étudier dans le dortoir à ce moment-là. Si je répondais, c’était sans envie, avec mépris. Il m’a appelé le week-end avant que je défende mon travail de fin d’études alors que je préparais une trace d’amphétamine sur l’écran de mon téléphone. J’ai décroché et mis en haut-parleur : Ta mère m’a dit que tu rentres bientôt, tu voudras de la vodka ? Je n’ai rien répondu, les yeux rivés sur mon téléphone. Allô ? Bordel t’es là ? J’ai raccroché, sniffé la trace, et me suis remise au travail.
Il est venu à Moscou avec un de ses amis pour récupérer mes affaires après que j’ai obtenu ma licence. Il a commencé à m’appeler à cinq heures du matin pour que je lui indique le chemin. Arrivé devant le bâtiment principal de la MGU(2), il m’a encore appelé : On est devant une espèce d’énorme immeuble avec une étoile au sommet. On va où maintenant ?
Une odeur âpre et tenace d’alcool imprégnait l’air dans le salon, qui était pratiquement devenu sa chambre. Les murs en aggloméré étaient parsemés de trous recouverts de papier peint qui se décollaient à leurs extrémités. Le revêtement en velours brun du vieux canapé luisait de crasse. Un large creux ovale sur son assise dessinait la forme d’un corps. En revenant du Colisée, nous avons immédiatement commencé à rassembler ses affaires. Sans échanger le moindre mot, nous avons jeté les sachets qui contenaient ses vêtements, des plaquettes de pilules vides, un tensiomètre, des lunettes tordues pour presbyte et des certificats médicaux froissés dans des sacs poubelles noirs. Plusieurs bouteilles de vodka vides et des paquets de cigarettes écrasés gisaient derrière le canapé. Dans l’ouverture entre le dossier et l’assise, nous avons aussi retrouvé quelques allumettes taillées à une extrémité, deux fourchettes sales, un morceau de journal et le couvercle arrière d’une télécommande.
J’arrosais le parterre de concombres quelques jours plus tôt. Une odeur infecte de fumier pourrissait dans la chaleur jaune-vert suffocante du potager. Alors que je me dirigeais vers la remise pour y ranger l’arrosoir, j’ai aperçu mon père dans l’encadrement de la porte du bania. Il était assis, les mains appuyées au sol. Son corps, son énorme corps rouge-brun plissé tremblait et vacillait vers l’avant. Je lui ai demandé : Tout va bien ? Il a répondu : Bordel non, Katia en me regardant de bas en haut.
Je range mon rouge à lèvres et mon crayon dans ma trousse de maquillage et je sors de la maison par la remise. Je m’arrête à l’entrée du bania et regarde le perron vide. J’écoute du IC3PEAK et je commence à danser.
J’aurais voulu te prendre dans mes bras comme cette fois-là, ce jour où je t’ai vu pleurer, par terre, dans le salon. Nous sommes seuls : ma mère vient de se précipiter hors de la maison en sanglots, mon frère est à la garderie. Katia, je ne voulais pas faire ça, je ne voulais pas. C’est elle… Je ne voulais pas, Katia. Voilà ce que tu m’as dit en me regardant droit dans les yeux. Je veux m’approcher, papa ; je ne t’avais jamais vu comme ça. Je veux te réconforter, mais j’ai peur, papa. Alors je reste là, appuyée contre l’embrasure de la porte.
Il est mort aux toilettes. Il a trop forcé, assis sur la cuvette ; son cœur n’a pas tenu. On l’a retrouvé mort et tout bleu. Il avait 46 ans.
Je suis assise dans la cuisine, je regarde par la fenêtre. Quelques personnes fument dehors. D’autres, une trentaine, se signent et s’inclinent de concert avec les trois vieilles pleureuses dans le salon. D’autres encore chuchotent et pleurent dans le vestibule. J’entends ma mère parler avec quelqu’un : Je comprends pas, qui est-ce qu’on enterre ? On enterre Sasha, Irina. Comment ça, Sasha ? Viens avec moi, Irina, on va prendre un calmant. Une vieille inconnue vient vers moi. Elle essuie ses larmes et remet mes quelques mèches rebelles en place sous mon bandeau : T’es sa fille non ? Quel homme au grand cœur, j’ai jamais rencontré quelqu’un d’aussi bon ! Il me prêtait toujours de l’argent quand il m’en manquait pour acheter du lait. Elle sort une grappe de sorbier séché de son sac. Et son sourire ! Quel homme merveilleux, doux Jésus … Elle se penche vers moi, pose sa main ridée sur mon épaule et me chuchote à l’oreille : Prends cette grappe de sorbier, accroche-la au plafond, dans un coin, pour qu’il vienne pas la nuit.
Il fait noir quand je pense à mon enfance. Parfois, la lampe de la cuisine lève le voile sur cette obscurité : une fillette qui me ressemble est agenouillée à côté de sa mère étendue au sol. Elle essaie de la protéger, son corps comme bouclier. Un énorme pied d’homme s’écrase sur le ventre de la mère. Une énorme main d’homme repousse au loin la fillette.
Quelques hommes sortent avec un cercueil bleu et ouvert sur les épaules. Ils emportent, hors de la maison, le corps sans vie de son propriétaire. Ils déposent le cercueil sur trois tabourets vernis. Les gens se rassemblent tout autour, forment des rangées. Moi, je reste près de la clôture. Ma mère et mon frère s’approchent de mon père. Ils pleurent et embrassent la dépouille sur le front. Mon grand-père s’agrippe aux parois du cercueil de la main gauche et se signe de la main droite. Il se fige, tombe à genoux, fond en larmes.
Le prêtre enfonce péniblement une bougie dans les mains raides. Si vous gardez de la rancœur envers le serviteur de Dieu défunt, Alexandre, il est temps de lui pardonner.
Je me mords la joue jusqu’au sang.
À la sortie de l’église, la sœur de mon père, en larmes, nous crie, à mon frère et moi : Alors, vous voilà maintenant orphelins ! Je me retourne. Ma mère nous regarde.
Je prends une poignée de terre. Voilà ta place à présent papa : six pieds sous terre. Je m’avance précautionneusement. J’essaie de ne pas salir mes belles chaussures noires. J’aime être ici, j’aime regarder mes jambes élancées sous lesquelles se trouve une fosse de trois mètres de profondeur où gît le corps sans vie de mon père. Je prends une poignée de terre et la jette : Mon désir a été plus important que ta vie, papa*.
Ce soir-là, après l’enterrement et la réception funéraire, je rentre à la maison avec du champagne. Ma mère et mon frère sont assis dans la cuisine. Ça va ? Mon frère relève la tête. Il est en pleurs. Je m’assois à côté de ma mère : C’est ce que tu as toujours voulu maman. Maintenant tu es seule et tu peux faire ce que tu veux. Tu peux faire ce que tu veux maintenant maman. Tu peux même déménager, t’as toujours voulu déménager. On peut vendre cette maison et en acheter une autre, une maison sans souvenirs, où t’auras pas besoin de t’occuper du jardin maman. Tu te rends compte maman ? Ça sera merveilleux. Tu peux quitter cet endroit maman, pour toujours, je vais t’aider maman, tu auras une nouvelle vie maman, tu m’entends maman ? Tu m’entends ? Ma mère me tient la main, ma mère reste silencieuse. Ma mère me dit : Katia, toi tu peux aller où tu veux, moi je pourrai pas… Et je dois rester ici, par respect, pour lui… Je lui tiens la main, en silence. Par respect pour lui maman ? Ma mère se lève et s’en va. Mon frère continue de pleurer.
Une semaine après les funérailles, quelqu’un frappe à la porte de la maison. J’ouvre. J’apprends que mon père devait plusieurs centaines de milliers de roubles.
La police nous raconte qu’il volait du métal, qu’il s’était fait attraper et que son ardoise grandissait chaque jour, que ses complices, qui travaillaient dans l’administration, devaient à tout prix rester dans l’ombre, et l’avaient donc forcé à prendre un crédit à son nom. La police ne peut rien pour nous.
Une fois nos dettes payées, j’ai rassemblé les documents dont j’avais besoin pour obtenir un visa pour la Belgique. J’ai longuement discuté avec mon frère la veille de mon départ. Il m’a dit : Je vais rester ici Katia, avec maman, je vais pas aller à Nijni. Elle a besoin de quelqu’un pour l’aider à la maison, avec le bois, la cheminée, le jardin… J’ai répondu : Oui, Vania, ce serait bien.
Je rentre dans le café de l’Université de Bruxelles pour travailler et je dis au serveur : Un espresso, s’il vous plaît. Ma mère m’appelle : elle ne peut plus vivre comme ça, elle va se suicider, elle ne comprend pas pourquoi mon père a ruiné sa vie, pourquoi nous avons dû payer tant de dettes, pourquoi mon frère se comporte ainsi, pourquoi il boit et lui crie dessus, je dois faire quelque chose, lui parler, lui expliquer, car c’est mon frère.
Je raccroche sans écouter jusqu’au bout. Je bloque son numéro les mains tremblantes.
* En français dans le texte original.
1 Résidence universitaire de l’université d’État de Moscou.
2 Université d’État de Moscou.
More
Less
Translation education
Master's degree - Université Libre de Bruxelles
Experience
Years of experience: 2. Registered at ProZ.com: Jun 2024.
396 million: that’s how many people worldwide speak French, according to the Organisation internationale de la Francophonie.
It would be a shame to miss out on them, don't you think?
I help SaaS & software companies adapt their products for French-speaking users.
Entering the French-speaking market should not be limited to translating a few files with ChatGPT: it requires a true adaptation of your product experience.
An approximate localization strategy can significantly slow down your growth:
• Terminology choices that lack precision → loss of trust • An interface that does not match the conventions of the target market → lower adoption • A lack of consistency across your entire product ecosystem → loss of credibility and a fragmented user experience • Marketing content translated word for word → lower engagement and conversion rates • Local specificities ignored (date formats, currencies, units, etc.) → friction throughout the user journey • Documentation that is difficult to understand → increased pressure on customer support
Result: slower adoption, a degraded user experience, and a return on investment that may fall short of expectations.
The good news? It works the other way around too: with a native-feeling interface, clear documentation, consistent terminology, and content adapted to your audience, you create an experience that builds trust and encourages adoption.
This is where I come in.
Coming from a background in web development and digital communication, I then developed expertise in languages, translation, and writing.
With this dual skill set, I am able to understand your technology solutions and help them successfully enter the French-speaking market.
If you are expanding internationally, feel free to reach out so we can schedule an initial meeting.
Let’s give your French-speaking users the digital experience they deserve.
Keywords: Software Localization, SaaS Localization, UI Localization, App Localization, Technical Translation, IT Translation, Technical Documentation, User Documentation, API Documentation, Website Localization. See more.Software Localization, SaaS Localization, UI Localization, App Localization, Technical Translation, IT Translation, Technical Documentation, User Documentation, API Documentation, Website Localization, French Localization, English to French Translation, Russian to French Translation, Marketing Localization, Transcreation, SEO Translation, LQA, Linguistic Testing, Terminology Management, CAT Tools, Trados Studio, memoQ. See less.